Но теперь это ложные позывы. Холодный пот выступает у меня на лбу, и лёгкий холодок порхает вокруг моего сердца. Я поднимаюсь и некоторое время стою, прижавшись головой к стене. Поезд идёт, и покачиванье вагона мне очень приятно.
Я собираю все свои силы и пошатываясь выхожу из уборной.
В вагоне нет никого. Рабочий и франт в розовой косоворотке, видно, слезли на Лахте или в Ольгино. Я медленно иду к своему окошку.
И вдруг я останавливаюсь и тупо гляжу перед собой. Чемодана, там, где я его оставил, нет. Должно быть, я ошибся окном. Я прыгаю к следующему окошку. Чемодана нет. Я прыгаю назад, вперед, я пробегаю вагон в обе стороны, заглядываю под скамейки, но чемодана нигде нет.
Да, разве можно тут сомневаться? Конечно, пока я был в уборной, чемодан украли. Это можно было предвидеть!
Я сижу на скамейке с вытаращенными глазами, и мне почему-то вспоминается, как у Сакердона Михайловича с треском отскакивала эмаль от раскалённой кастрюльки.
— Что же получилось? — спрашиваю я сам себя. — Ну кто теперь поверит, что я не убивал старуху? Меня сегодня же схватят, тут же или в городе на вокзале, как того гражданина, который шёл, опустив голову.
Я выхожу на площадку вагона. Поезд подходит к Лисьему Носу. Мелькают белые столбики, окружающие дорогу. Поезд останавливается. Ступеньки моего вагона не доходят до земли. Я соскакиваю и иду к станционному павильону. До поезда, идущего в город, ещё полчаса.
Я иду в лесок. Вот кустики можжевельника. За ними меня никто не увидит. Я направляюсь туда.
По земле ползёт большая зелёная гусеница. Я опускаюсь на колени и трогаю её пальцем. Она сильно и жилисто складывается несколько раз в одну и в другую сторону.
Я оглядываюсь. Никто меня не видит. Легкий трепет бежит по моей спине.
Я низко склоняю голову и негромко говорю:
— Во имя Отца и Сына и Святого Духа, ныне и присно и во веки веков. Аминь.
На этом я временно заканчиваю свою рукопись, считая, что она и так уже достаточно затянулась.
Ляполянов:
За вами есть один грешок:
вы под пол прячете вершок,
его лелеете как цветок,
в случае опасности дуете в свисток.
Друзья:
Нам вершок дороже глаза,
наша мера он отсчета,
он в пространстве наша база,
мы бойцы прямых фигур.
К мерам жидкости сыпучей
прилагаем эталон,
сыпем слез на землю кучи,
измеряем лоб соседа
(он же служит нам тетёркой),
рассматривая форму следа,
меру трогаем всей пятёркой.
Любопытствуя больного
тела жар — температуру,
мы вершок ему приносим,
из бульона варим куру.
Ляполянов:
Но физики считают вершок
устаревшей мерой.
Значительно удобней
измерять предметы саблей.
Хорошо также измерять шагами.
Профессор Гуриндурин.
Вы не правы, Ляполянов.
Я сам представитель науки
и знаю лучше тебя положение дел.
Шагами измеряют пашни,
а саблей тело человеческое,
но вещи измеряют вилкой.
Друзья:
Мы дети в науке,
но любим вершок.
Ляполянов:
Смерть отсталым измереньям!
Смерть науки старожилам!
Ветер круглым островам!
Дюжий метр пополам!
Плотник.
Ну нет,
простите.
Я знаю косую сажень
и на все ваши выдумки мне плевать!
Плевать, говорю, на вашу тетю науку.
Потому как сажень
есть косая инструмент
и способна прилагаться
где угодно хорошо;
при постройке, скажем, дома
сажень веса кирпичей,
штукатурка, да солома,
да тяжелый молоток.
Профессор Гуриндурин:
Вот мы,
глядя в потолок,
рассуждаем над масштабом
разных планов естества,
переходящего из энергии
в основную материю,
под которой разумеем
даже газ.
Друзья:
Наша мера нами скрыта.
Нам вершок дороже глаз.
Ляполянов:
В самых маленьких частичках,
в элементах,
в ангелочках,
в центре тел,
в летящих ядрах,
в натяженьи,
в оболочках,
в ямах душевной скуки,
в пузырях логической науки —
измеряются предметы
клином, клювом и клыком.
Профессор Гуриндурин:
Вы не правы, Ляполянов.
Где же вы слыхали бредни,
чтобы стул измерить клином,
чтобы стол измерить клювом,
чтобы ключ измерить лирой,
чтобы дом запутать клятвой.
Мы несем в науке метр,
вы несете только саблю.
Ляполянов:
Я теперь считаю так:
меры нет.
Вместо меры только мысли,
заключенные в предмет.
Все предметы оживают,
бытие собой украшают.
Друзья:
О,
мы поняли!
Но все же
оставляем Вершок.
Ляполянов:
Вы костецы.
Профессор Гуриндурин:
Неучи и глупцы.
Плотник:
Я порываю с вами дружбу.
всё
17-21 октября 1929
Жизнь делится на рабочее и нерабочее время. Нерабочее время создаёт схемы — трубы. Рабочее время наполняет эти трубы. Работа в виде ветра влетает в полую трубу. Труба поёт ленивым голосом. Мы слушаем вой труб. И наше тело вдруг легчает в красивый ветер переходит: мы вдруг становимся двойными: направо ручка — налево ручка, направо ножка — налево ножка, бока и уши и глаза и плечи нас граничат с остальными. Точно рифмы наши грани остриём блестят стальным.